Это была Светлана. Всхлипывая в трубку, она сообщила:
— Алёна... Беда у нас случилась... Отец твой на даче угорел... насмерть. Проверка-то милицейская уж прошла, установили: несчастный случай. Похороны завтра, приходи к двенадцати часам дня... — Всхлип, шмыганье носом.
Я слышала её слова и понимала их смысл, но мне почему-то казалось, будто это — не настоящая реальность, а какая-то параллельная... Или будто я сама всё это написала.
"Я всё пытаюсь проснуться, но никак не получается: видно, это происходит всё-таки наяву. Наяву был звонок из милиции, наяву незнакомый, сухой голос спросил, кем мне приходится Головин Пётр Иванович, а после моего ответа сказал, что мне нужно прийти на опознание".
Вот что я написала, если быть точнее. Шрифтом "Times New Roman" двенадцатого размера...
— Как это случилось? — глухо спросил мой голос.
На том конце линии всё булькало от всхлипов.
— Пить он стал много в последнее время... Даже работу прогуливал иной раз... А чтоб я его не ругала постоянно, из дома уходил и на даче этим делом занимался... Ушёл вот и в этот раз... А ночь прохладная была, ну, он печку и затопил... Заслонку в дымоходе закрыл, а угли, видимо, ещё не прогорели... Форточки все закрыты были и дверь тоже... Вот и угорел. Я утром туда прихожу, а он на диване лежит... Не дышит уже!
Конец рассказа Светланы утонул в слезах. Последнюю фразу она сказала навзрыд — и расплакалась. Странно: чем громче она плакала, тем меньше я верила её слезам.
А вот у меня слёз почему-то не было. Всё во мне просто окаменело, а в голове вертелись написанные мной строчки. Да нет, чушь, совпадение.
— Как я теперь на эту дачу треклятую приходить буду-у-у?! — выла Светлана. — И на диван этот, на котором он... Уууу-ху-хууууу...
Плакальщица. Была профессия такая когда-то. Светлана с ней справлялась бы на отлично и зарабатывала бы неплохие деньги...
— Куда подходить? — перебила я её рыдания.
Вой стих, и слышно было, как Светлана вытирает нос и сморкается.
— Домой, куда же ещё, — деловито и слегка гнусаво ответила она. — Всё уже организовано: столовая для поминок, батюшка, катафалк, венки, памятник...
— Хорошо.
Телефон уже давно лежал на столе рядом с клавиатурой, а слёзы всё не шли. Странное окаменение сковало даже взгляд: поле зрения неестественно сузилось, и я видела всё в небольшом круглом просвете перед собой. Периферия была затянула туманом, а перемещать фокус с предмета на предмет было неимоверно трудно.
И только тепло твоих рук перекинуло шаткий мостик из этого окаменения — в жизнь...
— Лёнь... Что стряслось?
— Папа умер, — двигаясь, как чужие, сказали мои губы. — Угорел на даче от печки... Завтра похороны, к двенадцати надо подойти домой...
Твои живые и тёплые руки гладили мои — мёртво повисшие.
— Я пойду с тобой, птенчик. Даже не вздумай возражать.
Я и не могла: горло уже тоже окаменело.
Окаменение не отпускало меня весь вечер. Позвонила твоя сестра, но я не смогла подойти к телефону, и ответила ты. Конечно, ты не могла не рассказать всё Александре, после чего передала трубку мне, и я минут пять слушала ласковые и ободряющие слова... Но слова эти, какими бы хорошими и искренними ни были, падали на камень.
— Солнышко, я завтра днём никак не могу освободиться... А вечером обязательно заеду. Я с тобой, мой маленький.
— Спасибо, — прошелестели мои губы.
— Иди вместе с Яной, — строго наказала Александра. — Плевать, что там подумают. Не ходи одна, поняла? Чёрт, я бы сама с тобой пошла, но никак... Хотя посмотрим, попытаюсь вырваться. Во сколько начало?
— В двенадцать...
— Ладно, посмотрим. Если срастётся, ещё позвоню завтра.
Ночь была погружением во тьму — во всех смыслах. Я брела сквозь чёрную холодную завесу мглы, пытаясь вспомнить слова хоть каких-нибудь молитв, но ничего не приходило в голову. Бабушка в своё время совала мне разнообразные молитвенники, но все они остались при моём переезде в родительской квартире.
— Так может, в Интернете есть? — подсказала ты.
Светлая же твоя голова! На каком-то православном сайте я нашла "Акафист за единоумершего", распечатала и прочла, продираясь сквозь дебри церковнославянского языка... Нет. Листки выпали из моих рук. Не было ни слёз, ни облегчения, ни искренности. Не было у этого текста связи с моим сердцем. Если в десять-двенадцать лет, прилежно повторяя за бабушкой слова молитв, я всей душой, чисто и крепко верила в каждое из них, то теперь всё обстояло сложнее... Чем старше я становилась, тем дальше для меня расходились друг от друга церковь и Бог.
— Я не могу это читать, — сдавленно прошептал мой голос. (Я всё время слышала себя будто со стороны). — Во мне больше нет прежнего стержня веры, и эти слова мне чужды.
— А ты своими словами, — шепнула ты.
Твоё дыхание грело мне висок, а рука обнимала меня за плечи. Я бы вечно сидела на диване в твоих объятиях, но усталость таки взяла своё.